Одна из самых известных и самых загадочных цитат в истории польской литературы. Что означает таинственное «40 и 4» и какое отношение все это имеет к рождению поэта-пророка?
В «Видении ксендза Петра» в третьей части «Дзядов» (которую Мицкевич написал после подавления ноябрьского восстания, испытывая чувство вины перед соотечественниками) говорится о приходе Мессии, защитника и воскресителя государства. Государство, разумеется, Польша. Но кто же мессия?
Возможно, нам, потомкам, пришлось бы бесконечно гадать, кого имел в виду поэт, а литературоведам бесконечно жонглировать домыслами, если бы этот вопрос не задал Мицкевичу один из его современников.
Разговор с Мицкевичем
Этим современником был близкий друг поэта со времен «Круга Божьего дела» [мистическая секта, созданная польским религиозным философом Анджеем Товянским — примеч. перев.], почитатель Товянского Северин Гощинский. Благодаря его памяти и скрупулезности мы точно знаем, как Мицкевич писал эту часть драмы:
«Когда я спросил, что он подразумевал под числом 44, он подробно рассказал о своей работе над этим местом “Дзядов”. — Все происходило в Дрездене. — Он испытывал необыкновенный прилив вдохновения. — На протяжении трех дней не мог перестать писать. — Стол был устлан чистой бумагой, а он весь день почти что лежал на столе и писал — с трудом делал перерывы, только чтобы что-нибудь съесть, затем сразу же возвращался к себе и снова погружался в работу».
Далее следует уже прямой ответ на заданный вопрос:
«Рисуя пророческий образ мужа Освободителя Польши, он представлял, что мужем этим будет он сам. — Отнюдь не из самонадеянности, ведь он осознавал все величие жертвы, приносимой таким человеком — непосильное бремя. — Черты этого мужа он называл бессознательно, ни секунды не задумываясь — во время работы он не понимал, что за образ создал, да и по сей день не понимает. — Похоже, он написал число 44, не зная, почему ему привиделось именно это число, а не другое, — он написал его, потому что оно само пришло ему в голову в минуту вдохновения, когда было не до понимания».
Казалось бы, раз автор сам утверждает, что в момент сочинения имел в виду себя, то все предельно ясно. Однако долгое время было иначе. Сам Мицкевич еще дважды обращался к этому эпизоду (один раз, уже будучи товянистом, он публично объявил в Коллеж де Франс, что в пророческом отрывке речь идет о Товянском, второй раз сказал сыну, что цифра 44 была для него самого загадкой). В эмиграционных кругах множились догадки на тему личности, зашифрованной в числе 44, и Мицкевич никогда их не опровергал (звучали, в частности, имена Адама Чарторыйского, Наполеона II, Товянского и самого Мицкевича). Однако разгадка была еще впереди.
А имя… Адам?
Первым убедительный ответ на этот вопрос дал выдающийся литературовед Юлиуш Клейнер в 1924 году в статье «Пророчество ксендза Петра» — добавим, ответ, который так и не прижился ни в мицкевичеведении, ни в сознании поляков. Клейнер в своем толковании пошел по пути, отчасти проложенному раньше Люцианом Семенским (1871), который обратил внимание на связи между идеей Мессии Мицкевича и идеями французского философа Луи-Клода де Сен-Мартена.
Но свое «40 и 4» Мицкевич взял не у Сен-Мартена. Клейнер убедительно показал, что Мицкевич в «Видении ксендза Петра» обращался напрямую к еврейской Каббале, а именно к гематрии, то есть науке о числовом значении букв, применяемой, прежде всего, в каббалистических интерпретациях Библии. «Так, в древнееврейском алфавите 40 обозначается буквой М, а четыре — буквой Д», — пишет Клейнер и, внеся незначительную правку, утверждает, что Мицкевич пытался в этом месте зашифровать имя Адам — свое имя.
40 и 5?
Все было бы хорошо, если бы не то обстоятельство, что поэт ошибся в расчетах. Взяв за основу неверное положение, что в древнееврейском никогда не пишутся гласные, он посчитал только согласные Д-4, M-40 (ДМ), тогда как необходимо было учесть еще начальную букву «алеф» с числовым значением 1 (АДМ). Поступи Мицкевич таким образом, он получил бы несколько иной результат, ну а мы бы, возможно, повторяли: «а имя — 40 и 5».
Разумеется, это не влияло на выводы Клейнера:
«Предсказанным Мессией может быть человек по имени Адам. Таким образом пророчество, вероятно, касается самого Мицкевича, тем более что свое имя он получил не в результате произвольного выбора — Мицкевич родился 24 декабря [именины Адама и Евы — прим. М. Г.] — а его фамилия начинается с буквы Мессии».
Мать — из земли чужой…
И все-таки в первую очередь в пользу того, что поэт имел в виду именно себя в момент прилива вдохновения, говорит предыдущая строка, которая с течением времени выпала из числа крылатых выражений:
«Кровь древних витязей… мать — из земли чужой…
А имя — сорок и четыре…»
(перевод В. Левика)
По мнению Клейнера, «мать из земли чужой» — это мать поэта, Барбара Маевская. Чужеродность ее заключалась в том, что ее родители или по крайней мере один из них (Клейнер пишет о более дальних предках) принадлежали к секте Якова Франка, секте евреев, перешедших в христианство в середине XVIII века. Сведения о происхождении матери поэта из семьи франкистов появляются уже в воспоминаниях его современников, в частности графа Ксаверия Браницкого, мецената и друга поэта, также жившего в эмиграции, и к тому же одного из богатейших людей Европы того времени:
«Адам Мицкевич, с которым меня связывала большая дружба, неоднократно говорил мне: “Мой отец из Мазовии, мать моя Маевская из выкрестов, следовательно я наполовину лях, наполовину иудей… и горжусь этим!”» — цитировал Мицкевича Браницкий во вступлении к своему переводу «Элегии» раввина Шоссбурга.
Слухи о еврейском происхождении Мицкевича ходили в среде польских эмигрантов, о чем свидетельствуют слова Зигмунта Красинского (зятя Браницкого, но в отличие от него ярого антисемита):
«Мицкевич — совершенный еврей. Тебе известно, что его мать была еврейкой, крестившейся перед тем, как выйти за его отца? Точно так. Отсюда в этом человеке такой размах. Каббала, Талмуд, Давид… энергия… все вместе. Любовь родины и валленродизм».
В этом контексте особенно интересно то, что открытия Клейнера, касающиеся значения числа и роли Мессии, не сказались на сознании поляков, которые если и цитируют эту крылатую фразу, то скорее не подозревая о такой в общем-то довольно правдоподобной трактовке. Более того, слова «а имя 40 и 4» чаще всего звучат как символ чего-то неясного, туманного предсказания, мистической тайны, неразрешимой загадки. Но почему? Ведь, казалось бы, объяснение лежит на поверхности, разложенное по полочкам исследователями, а связь с еврейским контекстом и происхождением Мицкевича напрашивается сама собой.
Психоанализ Мицкевича
Видимо, косвенно ответ на этот вопрос искал Артур Сандауэр в работе, в которой он предпринял попытку подвергнуть психоанализу Адама Мицкевича, «Не разве, а зачем “мать из земли чужой”». Сандауэр вслед за Клейнером (и полемизируя с Конрадом Гурским, отрицающим выводы последнего) утверждает, что пророческий отрывок в III части «Дзядов» — это один из переломных моментов в мировоззрении Мицкевича. По мнению исследователя, Мицкевич в знаменитом отрывке «Видение» на самом деле приписывает себе роль мистического избавителя, то есть национального Мессии — Христа. «Неслыханность его притязаний привела к тому, что дать им непосредственно выражение он мог только в поэзии. Тем не менее, фактом остается то, что в глубине души он себя с этим образом отождествлял», — говорит Сандауэр, выступающий в роли психоаналитика великого поэта.
Сандауэр замечал, что образ грядущего Искупителя перебрасывал мост между иудаизмом и христианством — совершал «реиудеизацию» христианства:
«У евреев Мессия относится к будущему, у христиан — к прошлому; первые его ждут, вторым он уже явился. Образ приближающегося искупителя, таким образом, означает разворот к иудейской концепции. Наступает реиудеизация христианства: Польша — это новый Израиль. Поляки — как евреи после пришествия Мессии — должны принять Мессию, который вот-вот явится».
Сандауэр утверждает, что согласно этой концепции было бы просто идеально, если бы приближающийся Искупитель был, как и тот, евреем-христианином:
«Такое сочетание скрепило бы всю идеологию, он выплеснул его из себя — как поток лавы — во вдохновенном “Видении ксендза Петра”, а теперь развивает его, используя то, что осталось у него в памяти из семейных историй, а, может, соседских сплетен о происхождении его матери. Происхождение, о котором он не мог, разумеется, не знать, но которое вытеснял в подсознание, с этого момента становится краеугольным камнем новой идеологии. Оно настолько идеально вписывается в концепцию, что, если бы его не было, его следовало бы выдумать» — пишет критик.
Вместе с тем Сандауэр замечает, что с этого времени в высказываниях Мицкевича о евреях исчезают негативные нотки, которые то и дело возникали раньше, остаются лишь положительные и даже мистические.
Мицкевич считал, что Провидение собрало в одной стране поляков и евреев, что «судьба связала тесно два народа, с виду столь чуждые друг другу». Он говорил: «Израилю, брату старшему, почет и уважение», а под конец жизни носился с идеей создать еврейский легион в Константинополе.
Сандауэр заключает свой психоанализ следующим предположением:
«Кто знает, возможно, он замолчал не потому, что столь резких вещей не мог договорить до конца, сбросить маску, разъедавшую его лицо, что в своей “эгомессианской” концепции он вынужден был прибегать к шифру. Ему пришлось замолчать потому, что в глазах современного польского общества подобное происхождение считалось — а в некоторых кругах считается и по сей день — постыдным».
Психоанализ истории польской литературы
Можно задаться вопросом, почему до сих пор слова «а имя — 40 и 4» служат скорее обозначением чего-то неясного, синонимом величайшей, мистической, патриотической, апокалиптической национальной тайны, почему они могут быть выхвачены и использованы в политическом контексте и ассоциироваться — по логике пророчества — даже с Варшавским восстанием? Почему они являются всем этим, но только не символом фантастического (но для поэта, вероятно, очень реалистичного) образа единства и глубочайшей связи судеб поляков и евреев, образа прекрасного и вдохновляющего, в который верил сам Мицкевич? Почему еврейский контекст поэзии и мессианской философии Мицкевича является скорее тайным знанием специалистов, нежели общедоступной информацией, вызывающей гордость? И почему, наконец, наш уровень знаний о Мицкевиче лучше всего передают слова Ядвиги Маурер из книги «Мать — из земли чужой»: «“Дзяды” без Каббалы, мессианизм без евреев, а мать из земли чужой — это по-гречески»? Почему «имя — 40 и 4» не стало символом великого польского поэта, обращающегося к своим еврейским корням, прекрасным символом польско-еврейского братства? Это уже вопросы к психоаналитику польской литературы.
Источники: О каббалистическом толковании «40 и 4» писал Юлиуш Клейнер, в частности, в своей монографии о Мицкевиче (том 1, 1948), его гипотезу развил Артур Сандауэр в статье «Не разве, но зачем “мать из земли чужой”», впервые опубликованной в еженедельнике «Życie Literackie» в 1981 году (и включенной в 4 том «Собрания сочинений» Сандауэра); еврейским мотивам в жизни и творчестве Мицкевича посвящена также книга Ядвиги Маурер «Мать — из земли чужой…» (Лондон, 1990). На эту тему также много писала Мария Янион, в частности в эссе «Еврейский легион Мицкевича» и «Дело Пигоня» в книге «В Европу… да, но с нашими мертвыми».
Автор: Миколай Глинский, 23.12.2013
culture.pl